200-летию победы в Отечественной войне 1812 года посвящается
Viva la muerte! [1]
Предисловие к войне, плавно переходящее в послесловие
…Et je courbe, ô mon Dieu, mon âme
vers la tombe,
Comme un boeuf ayant soif penche son front
vers l’eau.
(Hugo) [2]
Русский народ не дорос ещё до братства.
(Из воспоминаний А. Дюма)
«Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о ещё большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих».
«Война и мир?» Да.
Когда читаешь письма людей того времени, видишь ту же хаотическую картину, что наблюдается и сейчас, в Европе XXI века. За год, за несколько месяцев до наступления всемирно-исторических событий, самые выдающиеся люди (за исключением, может быть, Наполеона и впоследствии Гитлера) совершенно не знали, куда они идут и что их ждёт: мир? война? с кем война? с кем союз? кто друг? кто враг? Можно бесконечно спорить, нужна ли была России война с Наполеоном, продолжавшаяся, с перерывами дружбы, около десяти лет, стоившая Москве сотен тысяч людей, не давшая ничего, кроме военной славы, которой и так, после суворовских походов, было вполне достаточно.
«Произведение революции» Наполеон – величайший военный гений; Франция в ту пору переживала период, который, будем надеяться, ждёт и Россию, – отмечал «русский Анатоль Франс» Марк Алданов в 1935 году. – После кровавых революционных лет образовалась прочная и мощная власть во главе с очень умным человеком, обеспечившим стране человеческие условия жизни. По непонятным законам, освободилась накапливавшаяся веками потенциальная энергия народа; обозначились сказочные успехи во всех почти областях, разве что кроме литературы (для которой, помимо известного уровня свободы, необходима устойчивость быта; зато Великая революция в «Письмах русского путешественника» Карамзина вознесла автора в первые ряды российских литераторов!); – за счёт своего огромного национального подъёма Франция ещё могла в течение многих лет вести борьбу со всей остальной Европой. «Хотя Бастилия не угрожала ни одному из жителей Петербурга, трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы среди торговцев, купцов, мещан и некоторых молодых людей более высокого социального уровня» (фр. посол в России Сегюр); правда, не лишним будет заметить, что Пугачёв осуществил ту же программу, что и французские бунтовщики, не читая французских книг…
Всё творчество Толстого могло бы называться «Жизнь и смерть» – Смерть вдохновляла художника в той же мере, что и Жизнь. В романе «Война и мир» частное и общее сплавляются в огне горящей Москвы, который освещает и преображает судьбы страны, мира и всего человеческого сообщества, не менее, – как живой встаёт перед нами Кутузов, воплощающий в себе русскую душу, и родственный ему образ тринадцатилетней «волшебницы» Наташи Ростовой, наделённой, казалось бы, всеми чертами «героини романа» и вместе с тем такой неповторимой, незабываемой, родной: «Я взял Таню (Т. А. Берс), перетолок её с Соней (С. А. Толстая), и вышла Наташа». Люди разные. Народ единый. История. Страна. Как всё это соприкасается с временами нынешними, как это неразделимо! – надвигающееся натовское ПРО, не зарастающие раны непрошедших недавних войн; да и прошедшая Великая Отечественная – до сих пор откликается святыми слезами воочию увидевших 21-й век ветеранов… но не увидевших воочию благоденствия. Жаль. «Война и мир?» Да. Борьба – вот смысл жизни!!
Начну свой очерк с излюбленного вступления: «Нам легче вернуться в прошлое…» В далёкое предвоенное прошлое.
Писать книги считалось в ту пору дурной приметой; этого доставало, чтобы взять человека под подозрение, потому что для европейской реакции культура стала козлом отпущения: реакция восстанавливала обскурантизм, мистическим образом предваряя обскурантизм аракчеевский 20-х годов следующего столетия. В конце 18 века люди погружены в глубокий мрак… Пятьдесят лет, пока «Энциклопедия» и Вольтер взрывали старую Францию, европейские монахи кричали доброму народу, что учиться грамоте, да и вообще чему бы то ни было, – совершенно напрасный труд… Слова «свобода, справедливость, счастье для большинства людей – гнусны и преступны, они порождают привычку к спорам и недоверие», – писал Стендаль. К несчастью, Революция породила весьма жизнеспособное чудовище – общественное мнение. Поскольку его нельзя окончательно уничтожить, надо им руководить. Стендаль отмечал, что мелкие деспотические режимы сводят на нет значение общественного мнения; сегодня же мы добавим – крупные деспотические режимы используют технику пропаганды для фабрикации общественного мнения; официальная ложь – повседневное её оружие – уже фигурирует на видном месте в «Пармской обители».
«Влияние Жозефа Бальзамо́ на трансформацию Великой французской революции» – тема отдельной историографии, но в шутку отмечу, что, объездив Египет, всю Европу, заглянув даже в Россию, преследуемый за воровство, франкмасонство и преподавание демонологии аферист Бальзамо́ – граф Калиостро – в том году наконец-то был отловлен и заключён в крепость св. Ангела в Риме и приговорён к смерти. Франция 89-го года предлагала миру не рабство, невежество и магическую алхимию, а счастье и прогресс. Верная памяти великих умов своего народа, принадлежавших эпохе Возрождения, она была привержена гуманистической цивилизации, составляющей основу всякой науки и всякой культуры. В это же время великий зодчий Матвей Казаков превращал Москву-деревню в великолепный остров Счастия – град Русского Просвещения, вдыхая жизнь в «безмолвную громаду камней холодных», запечатлённую потомкам лишь чертежами и гравюрами.
Итог борьбы жизненных, общественных и внутренних противоречий в сознании человека, как правило, воплощается в произведении искусства – ибо человек не может создать ничего – и никогда не создал ничего, что не родилось бы из бренного нашего «каждодневного утешения», и на каком-то творческом этапе в нём неизбежно возникает борьба между ангелом и демоном: он оказывается на перепутье. Начиная с эпохи Регенства и кончая временем Марии-Антуанетты в манерном искусстве придворных творцов, живописцев XVIII века выступает уйма чисто французских достоинств, впрочем, так же как и недостатков. Но для историка, умеющего просчитать то, что скрывается, например, за жеманством, условностью и восхитительным колористическим даром «какого-нибудь» Ватто, драматизм борьбы за самостийную ценность бытия более чем когда-либо ощутим в творчестве любого описателя-художника той эпохи – эпохи легкомысленных забав, румян и галантных празднеств. «Как историк будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в значении историческом…» (Толстой). – История даёт факты, задача художника – облечь эти скупые, а порой противоречивые и сбивчивые сведения в живые формы характера человека.
Реализм, выставленный за дверь ливрейными лакеями знати, не желающей более терпеть скромных, но бедных мужиков братьев Лененов – простонародья, прячущегося под разными личинами на самых причудливых полотнах, созданных фантазией художника, этот невостребованный пока реализм то и дело напоминает о себе в весьма далёких казалось бы от натурализма картинах – комедиях масок – за декоративным изяществом которых скрывается горечь и ирония: как, например, в арлекине «Жиль» упомянутого Антуана Ватто – картине, оставшейся непонятой вплоть до революции 1789 года. Национальное самосознание, как и искусство живописи, черпает свою жизненную силу во французской действительности; стоит ею пренебречь – и рождается что-то напоминающее искусство «в почёте», но искусство это, как и сама жизнь – всего лишь кривлянье, смерть, дым: чтобы познать мир, надо прежде всего познать собственную страну, и недостатка в таких людях, веками отдававших лучшее – душу, творчество, превращавшиеся в зрелый плод прогрессивной мысли, – требующих познать и переделать действительность, – недостатка в таких людях Франция не испытывала.
Старый мир должен рухнуть!
Ещё не прогремели барабаны начальника парижской национальной гвардии Сантерра на казнь Людовика XVI, а во французской живописи уже пробуждается национальное самосознание и, воскрешая свою давнюю мощь, обретённую в средние века, трубит сбор, приказывая восстать против чужеземных вкусов: простота Шардена – это не «сельская» простота версальского королевского двора – она самым блистательным образом заставляет позабыть всяких псевдо-пастушков – античных Тирсисов и Хлой, которые в угоду «австриячке» Марии-Антуанетте или Помпадурше и ей подобным сменили героев величавой «Энеиды», героев, навязанных помпезными вкусами королев из рода Медичи – Екатерины, Марии и их сыновей – восседавших на французском троне; Шарден (1699 – 1779) – это уже смертный приговор Людовику XVI! Вместе с Республикой родится чувство патриотизма, и тогда-то начнётся величайший век – XIX, который враги Франции объявят безмозглым, – великий век! – от Давида и через Пуссена, отголоска Декарта в искусстве, от побед через поражения ведущий Францию к триумфу.
Двойственный Пуссен со своей «итальянщиной», лишённой реальной почвы, восходит к той же двойственности почерка Руссо – оба они мечутся между далями будущего и жизнью, уготовленной им в будуарах великосветских дам – какая удивительная карикатура на самих себя в придворных пасторалях, где «естественный человек» и «чувство природы» воспеваются в оперных куплетах! Стоит им отступить в угоду сильным мира от реалистического изображения действительности, для верхов неприемлемого, – и творцы превращаются в убогих рифмоплётов. В сравнении с ними «перековщик» абсолютизма Дени Дидро, любимец Екатерины II, – гигант на все времена, сумевший охватить художественной критикой и живопись, и литературу, возвышенно пытавшийся представить жизнь такою, какой она есть, во всей её обескураживающей и восхитительной сложности, предвосхитив необычайные возможности для всеобъемлющего творчества французской интеллигенции.
Но чёрная реакция, с помощью иноземного оружия возвратившая во Францию королей и паразитическую знать – «обнаглевших эмигрантов» (Арагон), – внесла смуту в умы французов. Желая сказать своё слово, представители французской мысли снова были вынуждены выискивать окольные пути – тоска интеллигенции по родине облачилась в мишурные отрепья, не лишённые, правда, величья; – отрепья эти, захваченные во время наполеоновских войн или вытащенные из эмигрантского багажа, оставались всё же экзотикой, заставлявшей позабыть действительность. «Гнусное эмигрантское искусство Шатобриана – если оно вообще было когда-либо искусством – наиболее характерный продукт того времени», – писал Луи Арагон, да ведь и он не без греха (Ленинская премия – грех?). …Законы расселения эмиграции в Париже изучены слабо – к примеру, у поляков было два центра: беднота жила в районе Сен-Дени, благодатным же Отейлем (Auteuil) польских эмигрантов оказался остров Сен-Луи, где ещё в XVII веке богатенький чиновник Ламбер выстроил огромный по парижским меркам дом, выкупленный изгнанным из России князем Чарторыйским, по происхождению поляком, – таким образом «Отель Ламбер» стал главным центром польской эмиграции, откуда, вооружившись «гайдамацкими ножами», недовольные поборники Королевства Польского «квакали» на русский имперский царизм после Венского конгресса, как в своё время (1564) сбежавший в Литву воевода Курбский «квакал» на Иоанна.
Легитимист-«талейрановец» и приверженец Бурбонов Франсуа Шатобриан изваял возвышающегося над веком исполина Гюго; – нарядив старый словарь в шутовской колпак, Гюго делается апологетом арго, зацепив в водоворот натуралистических превращений «богохульника» Делакруа, который дал в свою очередь толчок великолепному грубовато-смешному сатирику от живописи Домье… – но мы убежали в историческую перспективу…
Вернусь на секунду к «Коронованию Наполеона», «Жанне д’Арк», «Торжеству Гомера» придворного живописца Энгра, увековечившего себя не пышными композициями, а тем, что воскресил былое величие французского портрета, величие, некогда уже достигнутое Жаном Фуке и Клуэ; – такова непрерывная цепь, свитая из поколений сентиментальных душ, пленённых колониальной экзотикой: от доисторических стенописных пещер Эйзи – через героическое возрождение гражданственности и родного языка «Плеядой»* Дю Белле и Ронсара – до триумфа Мане и Сёра, Пьера Лоти и Поля Морана, ставших впоследствии творцами для биржевиков и пассажиров спальных вагонов.
Москва
«Французам, погибшим во время и после оккупации».
(Эпитафия на Новодевичьем кладбище)
«Москва! Москва!» – замедлив шаг, возглашали французские солдаты, исполненные радости, надежды и гордости на вершине Поклонной горы, подняв кивера на штыки и мохнатые шапки на острия сабель. На этом месте извозчики, по обычаю, снимали картузы-малахаи и кланялись золотым куполам. Великолепный легендарный город, узревший катастрофы, подобные крушениям персидского Камбиза и вождя гуннов Аттилы, – крайний пункт, где Франция вознесла своё знамя на севере, после того как водрузила его на юге, в Фивах. Вся революционная и имперская эпопея, величайшая после Александра Великого и Цезаря, заключена меж именем Бонапарта, начертанном на пилонах Фив, и именем Наполеона на стене Кремля в городе Юрия Долгорукого. Если Санкт-Петербург считает годы своих несчастий по наводнениям, то Москва – по пожарам, начиная с Татарского Наполеона – Батыя (1238); само собой разумеется, пожар 1812 года наиболее ужасный – тринадцать тысяч восемьсот домов были превращены в пепел, от шести тысяч остались одни стены.
Россия! Жги посады и деревни! (П. Антокольский)
– Пожар!!! – раздался страшный крик в тот момент, когда должна была осуществиться мечта, когда, постучавшись в двери Индии на юге, он обратился к северу, в тот момент, когда после Смоленска он занимает Кремль – дворец древних московских царей – и может сесть на орехового дерева трон Владимира I, слоновой кости – Софьи Палеолог и золото-бриллиантовый – Петра Великого; в тот момент император, подобно Христу, омылся кровавым потом.
«Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей, святыня, мирное убежище наук – всё осквернено шайкою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа, который гордился именами Генриха и Фенелона. Сколько зла! Когда будет ему конец? На чём основать надежды?» (из письма К. Батюшкова). «Если кто, хоть бы простой казак, доставит ко мне Бонапартишку – живого или мёртвого – за того выдам дочь свою!» – рыдая, объявил окружающим знаменитый атаман войска Донского – «летучего корпуса», участник всех российских войн конца 18 – начала 19 вв. граф М. И. Платов, оплакивая адское зарево над первопрестольной. «Поутру с самой зари началось шествие из-за Дорогомилова моста через Москву российской армии; …и как только кончилась, то за пятами оной вступать начала неприятельская конница… Не прошло двух часов, как против дому моего неприятельские уланы ограбили на мостовой мущину и женщину, отняв у последней …ассигнаций и серебро до полутораста рублей. А как только наставать начала ночь, сделался пожар в Китай-городе, а после услышали, что зажжена, идучи от Спасских ворот, за лобным местом правая сторона лавок, и пожар увеличился, простёр пламя к Москворецкому мосту и к Яузе, и за оную, и продолжался во всю ночь. В сие время было в Москве так светло – что хочешь делай!» – писал неизвестный автор («Библиографические записки», 1858), одновременно вспоминая, возможно, китайгородские кулачные бои позади Мытного двора, на Каиновой горе…
Наполеон подходит к окну, и перед ним предстаёт весь город: за этим горизонтом, что скрывает от него дым пожара, он, согбенный, высаживается с английского линейного корабля на Святую Елену в последнюю ссылку-пытку, что вознесёт его после забвения и смерти… к апофеозу! …Огонь занимается одновременно в двадцати разных местах, – спустя пятьдесят лет после тех событий, закрыв глаза, представлял Дюма, сын славного наполеоновского генерала, начало грандиозного падения, стоя, быть может, перед тем самым окном. – Посмотрим, говорил при вторжении в Москву император, что будут делать русские, – раз они отказываются идти на переговоры, надо будет этим воспользоваться, зимние квартиры нам теперь обеспечены. Мы представим миру необычайное зрелище: французская армия мирно зимует в окружении вражеского народа. Французская армия в Москве будет как корабль во льдах. Весной – оттепель и победа!.. – но корабль оказался не во льдах, а в бушующем огне, символе русского гнева.
– Так вот как они воюют! – горестно воскликнул Наполеон, выйдя наконец из оцепенения, – мы были обмануты цивилизованным Санкт-Петербургом, они так и остались скифами!!
Из всех несметных сокровищ и роскоши подражавших своим греческим соседям великих князей – скипетров, корон, шлемов, кирас, щитов, золотой утвари – восхитительной посуды, кубков, чаш, гигантских серебряных блюд – Наполеон, покидая Москву, взял лишь знамёна, завоёванные русскими у турок за последние сто лет, икону Божьей Матери в окладе, украшенном бриллиантами, и крест с колокольни Ивана великого, который, по мнению черни, был сделан из чистого золота, а на самом деле был лишь позолоченный, к тому же окроплён кровью тысяч безвинно погибших душ, слышавший безумные вопли погрязшего в нечеловеческих распрях царя Иоанна, переплюнувшего преступной утончённостью Фалариса, Калигулу и Нерона: «Я – ваш Бог, как Он – мой!» – демонически кричал Иоанн Грозный, со зверской жестокостью убивая собственного сына рогатиной… Но мы не забыли и то, что звался он когда-то «Любимым», а не «Грозным» – в благостные времена строительства храма Василия Блаженного в память завоевания Царства Казанского.
Опёршись об оконную раму в кремлёвской башне, Александр Дюма представлял императора, взиравшего на сгорающую мечту… «Сципиону, – говорит Полибий, – когда он глядел, как пылает Карфаген, пришло печальное предчувствие, что и Риму может быть уготована подобная участь!» – У пожара больше нет ни границ, ни направлений – пламя стонет, клокочет, сто отдельных кратеров превращаются в один; Москва становится просто океаном огня, колышимым порывами ветра. Принц Евгений, маршалы Лефевр и Бессьер, генерал де Ларибуазьер именем Франции смиренно заклинают покинуть это место. Генерал встаёт на колени…
– Найдите проход, господин де Мортемар, – говорит побеждённый Наполеон, – и уходим. Хотя, возможно, лучше было бы умереть здесь, – добавляет он совсем тихо.
Через пару месяцев, в простых санях, вместе со своей свитой он остановится у Немана. Местный крестьянин переправит замёрзший, простуженный генералитет на противоположный берег. Наполеон, всегда стремившийся получать сведения из первых рук, спросит у лодочника:
– Много ли дезертиров переправилось через реку?
– Нет, барин, вы первый, – последует простодушный ответ.
Само собой, старик-лодочник не знал про точь-в-точь африканское бегство «барина».
Sperare contra spem [3]
Войной и огнём не шути… (нар.)
«Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться ещё ярче в эпоху неудач и поражений…» Эрфуртское свидание Александра I с Наполеоном (1808), возвышение Сперанского (1809), захват Наполеоном герцогства Ольденбургского (1810), появление кометы, смерть Кутузова…
Характер эпохи. Война и мир. Ужасы крепостного права, закладывание жён в стены, сеченье взрослых сыновей, жестокая помещица Салтычиха… В те времена так же, как сейчас, любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями; кипела чрезвычайно сложная умственно-нравственная жизнь, более утончённая, чем теперь; одновременно непримиримая отчуждённость высшего круга от других сословий, – «имущему дастся, а у неимущего отнимется» (Ев. от Луки), – вытекающая из царствовавшей философии, из особенностей воспитания, из привычки употреблять французский язык въяве и в сочинениях, поэтому Толстой, занимаясь эпохой начала 19 века, изображая лица русские известного общества, и Наполеона, и французов, имевших прямое участие в жизни описываемого времени, невольно увлёкся формой выражения чуть не сгубившего Безухова «того французского порядка» и того французского склада мысли больше, чем это было нужно – отсюда разногласие в воссоздании исторических событий с рассказами историков, хотя и руководствовался Толстой материалами исключительно как историк; но разногласие это не случайное, а неизбежное: скажем, «сумасшедший Федька» (как звала его Екатерина II), главнокомандующий Москвы граф Ростопчин «не всегда с факелом зажигал вороновский дом (он даже никогда этого не делал), и императрица Мария Фёдоровна не всегда стояла в горностаевой мантии, опёршись рукой на свод законов: а такими их представляет себе народное воображение», – писал Л.Н. И в то же время: «Читал Михайловского-Данилевского – плоско», – не доверяя официальной русской историографии.
Эпоха столь трагическая, столь богатая громадностью событий и столь близкая нам, о которой живо столько разнороднейших преданий со всей очевидностью не доступна нашему уму причинами совершающихся исторических событий – причин этих бесчисленное множество и ни одну из них нельзя назвать причиной: «Такое событие, где миллионы людей убивали друг друга и убили половину миллиона, не может иметь причиною волю одного человека: как один человек не мог один подкопать гору, так не может один человек заставить умирать 500 тысяч. …Но как же миллионы людей стали убивать друг друга, кто это велел им? – спрашивает Толстой в послесловии к «Войне и миру», вновь и вновь возвращаясь в канву романа, мучительно «оправдывая» истину, не в силах её «отпустить»: – Кажется, ясно для каждого, что от этого не могло быть лучше, а всем хуже; зачем же они это делали? …Зачем миллионы людей убивали друг друга, тогда как с сотворения мира известно, что это и физически и нравственно дурно?»
А вот и ответ (по Толстому).
Роковая деятельность всех этих людей является иллюстрацией того закона предопределения, который управляет историею, и того психологического закона, который заставляет человека, исполняющего самый несвободный поступок, подделывать в своём воображении целый ряд ретроспективных умозаключений, имеющих целью доказать ему самому его Свободу: «Самая сильная, неразрываемая, тяжёлая и постоянная связь с другими людьми есть так называемая власть над другими людьми, которая в своём истинном значении есть только наибольшая зависимость от них!» – При всём своём величественном размахе «Война и мир» – «история прошедшего, настоящего и частью будущего» (Григорович) – лишь звено грандиозного и не вполне осуществлённого замысла Толстого, охватывавшего несколько важнейших эпох русской жизни, но… Психологическая мотивировка поступков, скрытый смысл работы сознания человека, утверждает Е. В. Тарле, самый процесс рождения мыслей и чувств – вот что прежде всего занимает художника и что для историка представляет побочный интерес как своего рода подспорье для широких обобщений и выводов об «историческом значении» этих поступков: «Составить истинную правдивую Историю Европы нынешнего века. Вот цель на всю жизнь…» – резюмирует Толстой.
Да, смерть – пробуждение! [4]
К концу XVIII века Москва, разжалованная императором Петром из царских столиц, вновь стала обретать значение общенационального исторического центра. Творениями великих русских зодчих В. И. Баженова, М. Ф. Казакова и их сподвижников Москва приобретала новый архитектурный облик. Его неповторимое своеобразие и живописность поражали воображение современников, особенно иностранцев, впервые оказавшихся в России. «…по усмотрении Москвы я нашёл столько прекрасных предметов для картин, что нахожусь в недоумении, с которого вида прежде начать», – писал президенту Академии художеств Строганову живописец Фёдор Алексеев, посланный «достойно запечатлеть московские древности» по указу Павла I в 1800 году. Выполненные с натуры акварельные и живописные виды принесли художнику громкий успех и всеобщее признание, по праву определив его совместно с учениками Мошковым и Кунавиным основоположниками жанра городского пейзажа и иконографии Москвы. Московские виды приобрели особенно большое значение благодаря тому, что передавали первопрестольную в неразрушенном ещё пожаром состоянии.
От коровьего брода на Яузе в Немецкой слободе, не носившего пока названия «Лефортово», ставшего колыбелью Петровских реформ, – потом свежевыбритые бояре с обрезанными полами и рукавами длинных одежд, – через «Историю Российскую» Татищева – через наплевательское отношение Екатерины II, верной преданиям седой старины, к обветшавшим дворцам: сиречь через секуляризацию – затем обгоревшие стены безвозвратно погибших величественных казаковских интерьеров, гениально восстановленных ранее по указу «романтического» Павла I… до «партизанских дневников» Дениса Давыдова, прославленного вояки, поэта и военного писателя. Через забвение к жизни, от смерти – к возрождению. Живя большой семьёй, из тех, кто выжил, с соседями, в шалаше рядом со сгоревшим домом, простой русский мужик, обученный грамоте, пишет в своём дневнике, ставшем впоследствии литературным памятником, что, к примеру, в среду, 18-го сентября 1812 г. был «прекрасный день!»: «…Погода прекрасная, день тёплый; я ничего не ел, да почти ничего и не было. Поплакавши с печали, едва ходил». – Ему хватало душевных сил писать о погоде… – а ведь вокруг творилось бесчинство оккупантов!
Вот ещё пара строк:
В воскресенье, 15-го числа, поутру разгулялось (!!!). День был очень хорош. В обеденное время в Новодевичьем монастыре был благовест и звон (сгоревшая Москва жила!), о коем после услышали, что началась в монастыре служба. Французы, как прежде, так и в сей день прихаживали беспрестанно и в соседнем шалаше у одного старика разрубили руку в двух местах за то, что он не отдавал с чем-то своего мешка; однако, француз недёшево заплатил за это, и, как я слышал, что его русские тут же в скорости укокали. Под вечер был я у Ивана Ивлича, и ещё какой-то пришёл и пересказывал, что французы будут в Москве зимовать. Сие слово поразило до крайности меня, ибо и так уже в пище мы нуждались чрезвычайно, особливо без хлеба, а холод ещё усугублял наше страдание.
4-е октября. День был пасмурный, и шла сверху какая-то мокрая обледица. Случилось быть в это время на дворе с хлебником, а на Пречистенке остановились едущих под Девичий двое в шинелях, а оттуда в синем с красными обшлагами, в кивере с позументом, на серой лошади. Хлебник говорил мне, что это Наполеон в синем и без плаща, он никогда в своём мундире не ездит. …Тут вскоре из Зубова прошли один за другим три полка пехотных в Кремль; но оттуда не возвращались, и после слышали, что они пойдут наскоро по Калужской дороге, куда и другие уже вчерась вышли. Также приходили к нам французы, просили вина, пива, хлеба, но им отказали. Тут после их в сумерки пришёл генерал, лет уже пожилых, с ним фельдфебель, спрашивали у нас: какие мы люди; и хотя мы им отвечали, но, однако, они, кроме что не разумеют, ничего не говорили, и после, сожалея об нас, ушли, и только что генерал плакал…
Четыре разрушительных пагубных эпохи, предполагающих физическое и культурное уничтожение-перерождение испытал этот простой русский мужик, незамысловато и непосредственно описывающий «прекрасный день» во время мора и неимоверных страданий: первая – набег татар, которым «мщение проникло в их мозг и кровь» (Л. Гумилёв); вторая эпоха – истребление царём Фёдором Алексеевичем местнических книг, в коих находилось хотя бы одно слово, касающееся родово́й, особенно дворянской фамилии (а мы знаем, в то время нередко вся библиотека состояла из одного всего лишь толстого фолианта со вписанной родословной, избранными молитвами, происшествиями и преданиями, дошедшими от предков). Третья эпоха – чума; четвёртая – 1812 год. «После сих опустошений тем удивительнее найти ещё в древней столице нашей несметные богатства по всем частям», – говорит П. Свиньин в «Отечественных записках» (1820), перечисляя сохранившиеся после пожара коллекции и достопримечательности. Так, по чудесному стечению обстоятельств, из известной библиотеки рукописей и старопечатных книг графа Фёдора Андреевича Толстого французы взяли только сочинения на их родном языке, остальные сохранив в целости!
В этом контексте интересны воспоминания знатного собирателя старины Е. Н. Опочинина (1858 – 1928), – ближайшего помощника Вяземского, – писателя, историка, театроведа, журналиста-фольклориста, находившегося в кипящей гуще культурной жизни России конца 19 века.
Однажды в далёкой лесной глубинке Арефинской волости Опочинин наткнулся на преинтереснейшего крестьянина, у которого обнаружилась целая коллекция раскрашенных Теребеневских карикатур 1812 года! Коллекционера поразили несколько картин оттуда, изображающих «российский танец смерти», под стать средневековым европейским Totentanz (нем.) – иконографиям Смерти:
«Поезд века сего». На колеснице, запряжённой четвёркой лихих коней в богатой сбруе, едет несколько дам в ярких платьях с утрированным декольте и в необычайных шляпах с необычайными цветами. Рядом с ними восседают с кубками в руках какие-то развесёлые молодые люди в голубых и красных кургузых фраках и с цилиндрами на головах. На козлах сидит, вместо кучера, огромный коричневый чёрт, который направляет колесницу к виднеющейся бездне, откуда языками бьёт пламя и среди него выставляется голова змия с жадной раскрытой пастью…
«Ов пшеницу сеет». Изображён человек босой в рубахе с расстёгнутым воротом, без шапки, идущий по полю с огромным ситевым, висящим на шее.
«Ов молитву деет». Мужик, молящийся на коленях перед иконами.
«Ов же власть имеет». На троне в золотой шапке, с державой в руке сидит царь.
«А Смерть всеми владеет». Сеятель, богомолец и царь лежат бездыханны, а над ними смерть в виде скелета в золотой короне и с косой в руке.
Необыкновенно наивные композиции, изображающие могущество смерти, удивительным образом перекликаются со сложным и противоречивым явлением русской истории 17 – начала 18 вв., распинаемым упомянутым выше Фёдором Алексеевичем, предшественником и единокровным братом Петра Великого, – искусством старообрядцев (иконопись, песнопения, поэзия, фольклор и т.д.), тесно связанным с изображением народного движения: посадом, стрельцами, крестьянством, казачеством, нетерпением своим и стоическими мотивами-молитвами богоборческого существования провозглашавшими величие несломленного духа, противопоставившего себя величию Смерти во имя Веры, несмотря на гонения и «Раскол».
Что ни мужик – то вера, что ни баба – толк (р. н. посл.).
Вера эта и напитала мощью своей несгибаемый партизанский дух 12-го года и продолжала питать Россию далее, опровергая некоторые морально-этические оценки Отечественной войны (вырезанный Наполеоном и не восстановленный генофонд и культурный фонд, по Л. Гумилёву, Савицкому, Вернадскому), в то же время оживляя и поднимая недосягаемо самоочищающее и неостанавливаемое цунами, двигающее историю, воспевающее нравственное достоинство силы народной: созидание, волю и патриотизм, взрывающиеся торжеством неизбежного возмездия перед угрозой потери национальной независимости.
Да цветёт Россия! – …по крайней мере долго, долго, если на земле нет ничего бессмертного, кроме души человеческой! (Н. М. Карамзин)
[1] Да здравствует смерть! (Исп.)
[2] (Фр.): …И моя душа устремляется к могиле, как жаждущий бык тянется к воде. (Гюго)
[3] Без надежды надеяться (лат.).
[4] «Война и мир». Понятие сна – смерти заимствовано Толстым у нем. философа Гердера.