
Рассказ / Илл.: Оркестр Ленинградского радиокомитета и дирижер Карл Элиасберг исполняют Ленинградскую симфонию. Фото: ТАСС
Великий город жил. Жил, несмотря на полную блокаду. Не было ни одной семьи, не потерявшей близкого человека. Страшный вой разрывов стал обычным делом даже для самых маленьких. Обломки, завалы, воронки, крошево и трупы, трупы, трупы, которые не успевали убирать… Великий город жил, несмотря на тысячи тысяч смертей. Его стойкость вызывала жуткое озлобление маленького человечка с маленькими усиками. «Они же дохнут каждый день, – взбешённо кричал он, поправляя чёлку, – и не просят пощады! И пощады им не будет! Не будет!» Он назначил гибель города на 9 августа 1942 года. Шквальный огонь должен был всё стереть с лица земли. Тысячи снарядов и бомб должны были исключить даже малейшую возможность выжить…
Великий город не сжался, не съёжился. Он ждал. Ждал великой музыки. Да-да, в такое время. Большой зал Филармонии ждал зрителей на необычный концерт, посвящённый их труду, мужеству и героизму. И они пришли и заняли все места. Были и стоящие зрители, опиравшиеся на кресла. Посмотреть, действительно, было на что! Дирижёр Карл Элиасберг собирал свой оркестр, как нищий собирает копеечную милостыню. И как копейки дают хлеб, так и собранный экспериментальный состав музыкантов должен вдохнуть веру, надежду и любовь в непокорённых, но безумно уставших людей. Странно было видеть, как этот худенький, с острыми плечами дирижёр, поразительно похожий на добросовестного отличника, сосредоточил в своих руках большую власть. Не ту власть, которая деморализует, а ту власть, которая заставляет людей встрепенуться, сбросить с себя груз неверия, отчаяния и страха. Он поборол это в себе, теперь должны побороть все остальные. Чего стоит хотя бы такая запись ещё зимой: «Первая скрипка умирает, барабан умер по дороге на работу, валторна при смерти». Все ленинградские репродукторы призывали музыкантов на регистрацию. Сам Карл Ильич, не считаясь с болезнями и страшной слабостью, обходил и объезжал на велосипеде город в поисках музыкантов. Для такого важного дела музыкантов отпускали с фронта. У одного трубача ноги распухли до того, что ему пришлось идти в валенках. Невероятное истощение людей, казалось бы, делало невозможным исполнение задуманного. Но худенький дирижёр обладал невероятной силой воли. Людей и так не хватало, а он объявил, что больше одного пропуска репетиции не потерпит: «Второй пропуск – и прощайте!» Когда на репетицию не пришёл двадцатичетырёхлетний барабанщик Жавдет Айдаров, Элиасберг, воздев руки к небесам, воскликнул: «Что за легкомыслие!» – и бросился на поиски прогульщика. Через несколько часов пропавший обнаружился в подвале Дома Радио, где был устроен морг. Ошеломлённый таким известием, Карл Ильич с большим трудом спустился вниз. Для чего он это сделал, не мог бы ответить ни тогда, ни после войны. «Вот ваш Айдаров», – как во сне услышал дирижёр уставший голос. Элиасберг бросил взгляд туда, куда ему показывали. «Да у него пальцы дёргаются на руке!» – вскричал он. Айдарова спасли, у него был голодный обморок…
Невозможное было сделано: оркестр собран, несколько недель мучительных репетиций прошли. Седьмого августа Элиасберг провёл генеральную репетицию. Через два дня была премьера. Второе невозможное нужно сделать здесь и сейчас, и это понимали все, начиная от дирижёра и заканчивая простым солдатом, который первый раз в своей жизни (а возможно, и в последний!) покупал билет, чтобы послушать симфоническое произведение.
Большой зал Филармонии сиял, как хрусталь, от яркого света. Люди щурились: они не привыкли к такому. Война отучила от света, он приносил взрывы и смерти. Это походило на сказку, в которой подземные жители вышли из своих затхлых нор к доброму и ласковому солнышку.
Когда объявили, что симфонический оркестр под управлением дирижёра К.И. Элиасберга исполняет Седьмую симфонию Шостаковича, зал замер в ожидании, а потом раздались короткие напряжённые аплодисменты. Через несколько мгновений всё погрузилось в мир музыки. А она рассказывала о великой стране, которая живёт мирным трудом. Руками простых людей строятся города, дороги, фабрики и заводы. Широкий простор, вольный воздух и вдруг почудилась детская кроватка с лукавым личиком девочки. Над ней склонилась мама, она гладит дочку по головке и, улыбаясь, напевает колыбельную песню… Но вот появляется мотив тревоги: музыканты усиливают барабанную дробь. Вдалеке появляется небольшое чёрное пятнышко, странно пульсирующее. На школьном глобусе чёрное пятнышко начинает расти. Оно превращается сначала в жирную кляксу, затем в маленькую свастику. Вскоре за ней становится заметно движение. Оркестр усиливает звучание. Колонны людей, одетых в чёрное, шагают в такт неприятной, раздражающей мысли и чувства музыки. Впереди них оказываются чёрные танки. Кажется, они появляются из воздуха, их так много, что невозможно сосчитать. Горят города и сёла. Захватчики идут вперёд несокрушимой стеной. В их движении есть что-то деревянное. Навстречу чёрной силе движется сила света. Вначале она тонет в липкой тине свастики, пульсирует точками, которые вот-вот погаснут. И когда надежды почти не остаётся, свет толчками поглощает тьму. Та шипит, брызжет ядовитой слюной. То там, то здесь появляются чёрные следы. Но сила добра неотвратимо берёт своё: зло повержено.
Все эти тонкости симфонической музыки прекрасно знакомы седому человеку в четвёртом ряду. На лице его сменяется гамма чувств. Справа от него сидит солдат, впервые пришедший на такой концерт. Интуитивно он почувствовал появление вражеской силы. Руки сделали непроизвольное движение, словно хотели схватить винтовку или гранату. Слева сидела молодая женщина с пятилетним ребёнком. Нарастающая барабанная дробь, усиленная музыкальным изображением тьмы, заставила его схватить маму за плечо. Та посадила сына себе на колени и прижала его головку к своей груди. Плечи мальчика слегка вздрагивали.
А оркестр играл дальше. Перед глазами любителя симфонической музыки проходили картины довоенного Ленинграда. Как же было хорошо тогда! Верилось, что будет счастливое завтра…
Из всех репродукторов великого города звучала музыка Шостаковича. Её слушали даже в окопах. И люди были объединены одной-единственной верой в нашу общую безоговорочную победу. Слушали симфонию и немцы. Вначале они даже не поняли, что произошло. Целый день ухали советские орудия, не давая врагу ни малейшей передышки. Это был настоящий шквал огня!.. Но не это поразило фашистов. Из раздавленного бомбардировками, блокадой и голодом города всё явственнее звучала музыка Шостаковича. Недоумение сменилось испугом.
– Что это такое, Ганс? – спрашивал светловолосый Фриц, тараща свои голубые глаза в сторону Ленинграда.
– Наша погибель, – мрачно ответил чернявый Ганс и за целый день больше не проронил ни слова.
Музыка Шостаковича унеслась между тем далеко за пределы нашей страны. Она оплакивала погибших. Скорбь и боль спазмой сжимали горло, слёзы застыли там; у сердца, как пуля, застыл твёрдый комочек.
А в одном городе маленький человечек с маленькими усиками, слушая доклад офицера, раздражался всё больше и больше. Чёлка съехала и закрывала глаз почти полностью. Казалось, из него выкачали воздух, и кто-то чёрный, чернее ночи, дёргал его за ниточки.
Музыка Шостаковича уносилась в светлое будущее, радостное и беззаботное. И всем советским людям хотелось верить, что оно скоро наступит.













